— Богом клянусь, если нас всех сожрут инопланетяне, спасибо за это надо будет сказать секте Теории игр, — выпалила Саша.
Она перекусывала на камбузе брикетом кускуса. Я наведался туда за кофеином. Мы остались более-менее наедине: остальной экипаж разметало от купола до фабрики.
— Лингвисты ей не пользуются?
Некоторые, я знал, не испытывали по этому поводу проблем.
— Мы — нет. А остальные — шарлатаны. С ней в чем беда: теория игр предполагает рациональную заинтересованность игроков. А люди не ведут себя рационально.
— Раньше предполагала, — признал я. — Сейчас учитывают влияние нейросоциологии.
— Нейросоциологии человека. — Саша отгрызла угол у брикета и продолжила с полным ртом манки: — Все, на что годится теория игр, это рациональные игроки вида Homo Sapiens. Давай-ка я ткну пальцем в небо и попробую догадаться, относится ли хоть что-нибудь из этого к ним. — Саша махнула рукой в сторону таящихся за корабельной обшивкой архетипических пришельцев.
— Ну, согласно теории игр, нельзя никому говорить, когда у тебя день рождения.
— Не понимаю.
— Проигрышная ситуация. Выигрышной стратегии нет.
— Что значит «стратегии»? Это же просто день рождения.
Челси, когда я пытался ей объяснить, сказала то же самое. «Смотри, — говорил я, — предположим, ты всем расскажешь, когда у тебя день рождения, и ничего не происходит. Это вроде как оскорбительно».
«Или, предположим, тебе закатят вечеринку», — отозвалась тогда Челси.
«Но ты не знаешь, сделано это искренне или ты своим предыдущим сообщением пристыдил знакомых отметить дату, на которую они предпочли бы забить. Но если ты никому не скажешь, и никто не отметит твой день рождения, то причин обижаться не будет, потому что, в конце концов, никто же не знал. А если кто-нибудь все же поставит тебе выпивку, ты поймешь, что это от чистого сердца, так как никто не станет тратить силы на то, чтобы выяснить, когда же у тебя все-таки день рождения — а потом еще и отмечать его, — если только ты этим людям в самом деле небезразличен».
Конечно, Банда лучше воспринимала такие вещи. Мне не потребовалось объяснять на словах; я мог просто обратиться к КонСенсусу и расчертить таблицу результатов: «сказать/не сказать» в столбцах, «отмечали/не отмечали» в строках, неоспоримая черно белая логика затрат и выгод в самих ячейках. Расчет был неопровержим: единственной выигрышной стратегией оставалось умолчание. Только дураки рассказывают про свои дни рождения.
— Есть один синдром — ты мог о нем слышать, а? — подсказал Шпиндель. — Говорливые, бессовестные, склонные противоречить сами себе и играть словами. Лишенные сочувствия.
— Мы говорим не о человеческих существах, — вполголоса повторила Джеймс.
— Но если бы говорили, — добавил Шпиндель, — то назвали бы «Роршаха» клиническим социопатом.Шпиндель — «реальная» фамилия одного из героев. Он биолог. Разговор идет после одной из бесед с пришельцами.
— Мы, должно быть, на протяжении почти всей эволюционной истории оставались раздроблены, — сказала мне как-то Джеймс, в те дни, когда мы только знакомились, и постучала себя по виску. — Там внутри места много; мозг современного человека может исполнять десятки мыслительных процессов, не переполняясь. А параллельная многозадачность имеет очевидное преимущество в плане выживания.
Я кивнул.
— Десять голов лучше одной.
— Наша интеграция могла произойти совсем недавно. Некоторые эксперты считают, что мы в определенных обстоятельствах и сейчас можем вернуться к множественным личностям.
— Само собой. Ты — живой пример. Она покачала головой.
— Я не о физическом разделении. Конечно, мы — почти произведение искусства, но теоретически хирургия вообще не нужна. Достаточно просто стресса, если он будет сильным. И если случится в раннем детстве.
— Шутишь.
— Ну, это в теории, — призналась Джеймс и мутировала в Сашу: — Хрена с два «в теории». Отдельные случаи фиксировались еще полвека назад.
— Правда? — Я устоял перед искушением задействовать накладки; рассеянный взгляд мог меня выдать. — Не знал.
— Ну, не то чтобы об этом сейчас было принято вспоминать. В те времена с многоядерниками поступали просто по-варварски — считали это «расстройством» и лечили, будто болезнь какую. То есть оставляли одно из ядер, а остальных кончали. Естественно, убийством это не называли. Говорили «интеграция» и прочая хрень. Вот такие были люди: создавали других людей, подставляли их под пытки и мучения, а потом, когда в них отпадала нужда, — убивали.
Обычно таким тоном при первом знакомстве не разговаривают. Джеймс аккуратно выпихнула Сашу с водительского места, и беседа понемногу вошла в пристойное русло.Сьюзан Джеймс — то, что сейчас бы назвали шизофреничка: множество (4, в данном случае) сознаний в одном теле; спустя 70 лет это воспринимается как не болезнь, а как наличие многоядерного процессора. Саша — одно из «ядер» Сьюзан Джеймс. Накладка — это то, о чем мечтал Вернор Виндж: интерфейс между мозгом и компьютером, расширяющий когнитивные возможности мозга.
За просвещением я обратился к КонСенсусу и обнаружил целое иное «я», захороненное под лимбической системой, под ромбовидным мозгом и даже под мозжечком. Оно обитало в стволе мозга и оказалось старше самого подтипа позвоночных. Оно было самодостаточным: слышало, видело и щупало независимо от всех прочих частей, наслоившихся на него последышей эволюции. Это «я» стремилось только к собственному выживанию, не уделяло времени на планирование или анализ абстракций, тратило усилия лишь на минимальную обработку сенсорной информации. Но оно действовало быстро, не отвлекалось и реагировало на угрозы быстрее, чем его более умные соседи успевали их осознать.
И даже когда оно не срабатывало — когда упрямый, несговорчивый неокортекс отказывался спустить его с поводка, то пыталось передать увиденное, и тогда неведомое чутье подсказывало Исааку Шпинделю, куда протянуть руку. У него в голове обитала своего рода усеченная версия Банды. Как у всех нас.
Я шагнул дальше и нашел в мозговой плоти самого Господа, нашел источник помех, ввергавший Бейтс в экстаз, а Мишель — в судорожный припадок. Проследил синдром Грея до его истоков в височной доле. Слушал голоса, что шепчут на ухо шизофреникам. Находил очаговые инсульты, принуждавшие людей отвергать собственные конечности, и представлял, как их заменяли магнитные поля в тот раз, когда Головолом пытался саморасчлениться. А в полузабытой чумной могиле историй болезни из двадцатого века под шапкой «синдром Котара» я нашел Аманду Бейтс и ей подобных, чьи мозги вывихнулись в отрицании самих себя. «У меня было сердце, — безвольно шептал из архива один пациент. — Теперь на его месте бьется что-то неживое». Другой требовал похоронить себя, так как его труп уже смердел.
И дальше — целый каталог хорошо темперированных расстройств, которыми «Роршах» еще не наградил нас. Сомнамбулизм. Агнозии. Одностороннее игнорирование. КонСенсус демонстрировал цирк уродов, при виде которого любой рассудок повредился бы от сознания своей хрупкости: женщина, умирающая от жажды рядом с водой, не потому, что не может увидеть кран, а потому, что не может его узнать. Человек, для которого левая сторона вселенной не существует, который не может ни воспринять, ни представить левой стороны своего тела, комнаты, строки в книге. Человек, для которого самое понятие „левизны“ стало — в буквальном смысле слова — немыслимым.Фрагмент написан после первой высадки на поверхность чужого корабля, который сам себя называет «Роршах». КонСенсус — нечто вроде интерактивной внутикорабельной вики с голосовым интерфейсом; «Хорошо темперированных расстройств» — намек на «Well tempered clavier» Баха; «Банда» — «Банда четырех» — четырехядерная Сюзан Джеймс из предыдущей цитаты;
— Ты слепой, — изрек он, не оборачиваясь, — знаешь?
— Нет.
— Ты. Я. Все. — Биолог сплел пальцы и стиснул, словно в молитве, так сильно, что побелели костяшки. Только теперь я заметил: сигарета исчезла.
— Все равно зрение — по большей части ложь, — продолжил биолог. — Мы на самом деле не видим ничего, кроме как в апертуре шириной пару градусов с максимальным разрешением. Все остальное — периферическое зрение, клякса, просто… движение и свет. Движение фокусирует взгляд. Твои глазные яблоки постоянно подергиваются, ты знаешь, Китон? Саккады, так это называется. Картинка смазывается, движение слишком быстрое, мозг не успевает интегрировать данные, поэтому глаз просто… выключается в паузах. Он улавливает только изолированные стоп-кадры, но мозг вырезает пропуски и заполняет… иллюзией связности.
Он повернулся ко мне.
— И ты знаешь, что самое потрясающее? Если предмет движется только в этих промежутках, мозг его просто… игнорирует. Он невидим.
Я заглянул к нему в рабочее пространство. По одну сторону мерцало как обычно спаренное окно — изображение болтунов в клетках в реальном времени, но центр сцены занимала гистология, в десять тысяч раз крупнее, чем в жизни. В главном окне сияла Парадоксальная нейронная сеть Растрепы и Колобка, отчищенная, размеченная, накрытая функциональными схемами в десять слоев. Плотная, откомментированная чаща чужепланетных дерев и терний. Немного похожая на сам "Popшах".
Я ничего в ней не понимал.
— Ты меня слушаешь, Китон? Ты понимаешь, о чем я говорю?
— Ты разобрался, почему я не мог… хочешь сказать, эти твари могут каким-то образом определить, когда наши глаза не работают, и…
Я не закончил. Это казалось невозможным. Каннингем покачал головой. С губ его сорвалось нечто пугающе похожее на смешок.
— Я хочу сказать, эти твари с другого конца коридора видят, как функционируют твои нейроны, разрабатывают на этой основе стратегию маскировки и посылают команды двигательной системе, действуя на ее основе, затем посылают другие команды, чтобы замереть прежде, чем твои глаза сработают вновь, — и все это за время, которое уходит, пока нервный импульс пробегает половину пути между плечом и локтем. Эти твари быстрые, Китон. Они гораздо резвее, чем мы можем предположить, даже судя по их ускоренному тюремному телеграфу. Они, блин, сверхпроводники какие-то.